Он помедлил, и я испугалась, что это конец всему и что он намерен оставить в силе предстоящее бракосочетание, объявленное на измятой странице «Нью-Йорк таймс». До роковой даты оставалось менее четырех недель. Он перебесился и возвращается к невесте, а я сяду на поезд и отправлюсь в Балтимор, скорбя над утраченными грезами… Но Генри открыто смотрел мне в глаза, и то, что я увидела в его взгляде, растопило сковавший мне сердце холодок: я опять позволила себе помечтать. Я позволила себе надежду.
Мне хотелось броситься к нему и вытрясти из него неохотные слова, чтобы хоть как-то прояснить свою судьбу. Но я замерла как статуя, и, хотя нас разделяло добрых три фута, меня обожгло жаром его тела.
— Гореть мне в аду за то, что поступаю так с Фелисити, — выговорил Генри, — но женюсь я на тебе.
Он объяснил, что рубить сплеча нельзя, поскольку их семьи связывала давняя дружба. Я не возражала, чтобы он до поры до времени помалкивал о моем существовании, — это даже придавало особую прелесть нашим тайным встречам. Про невесту я не расспрашивала, но, думаю, было вполне простительно — а может, совершенно непростительно — предполагать, что она стала заложницей каких-то надежд и в конце концов порадуется свободе не меньше, чем Генри, вне зависимости от того, кто из двоих поймет это первым. Когда я высказала свои соображения вслух, Генри по-детски обрадовался, как будто к нему пришла любимая тетушка, пряча за спиной подарок. Ни он, ни я не верили в мою гипотезу, но она позволила Генри усомниться в мотивах Фелисити ровно настолько, чтобы сделать следующий шаг.
Утром Лизетта заметила какой-то предмет, качавшийся у правого борта. Оказалось, это чепец Ребекки, и я зажмурилась, чтобы, чего доброго, не увидеть в воде саму Ребекку Фрост.
Мэри-Энн в голос расплакалась. Она тоненько всхлипывала, и от ее стонов могло бы разорваться сердце, если бы моя жалость не осталась далеко в прошлом, уступив место четкому осознанию того преимущества, что шлюпка стала на двух человек легче. И вообще, слезами горю не поможешь. На меня накатило такое раздражение, что я уже готова была ее придушить. Миссис Грант, сидевшая через два ряда впереди, пробралась назад, втиснулась между нами и обняла Мэри-Энн. Та хлюпала больше часа — почти две смены откачки воды, а потом затихла и уснула на неподвижном плече миссис Грант, но моей досады от этого не убавилось. Зачем потакать слабостям? Может, другим тоже хотелось привалиться к миссис Грант, только я ее побаивалась и никогда бы не решилась напроситься. У нее к каждому был свой подход, но меня она ни разу не приветила.
Попытаюсь быть объективной. Задним числом могу признаться, что Мэри-Энн задевала во мне какие-то струнки. Она была хрупкой и миловидной. На тонком пальце болтался никчемный золотой ободок с бриллиантом. Сине-фиолетовые ниточки вен на запястье напоминали изящную каллиграфию на белом пергаменте. В иных обстоятельствах мы могли бы стать подругами, но тогда, в шлюпке, я не испытывала к ней сочувствия. Она не умела быть сильной, жизнестойкой, полезной тем, кто стремился выжить.
Мне кажется, та же мысль посещала Ханну и миссис Грант: позже я увидела, как они, склонив друг к дружке головы, с мрачным видом сидели у борта и время от времени косились в сторону Мэри-Энн. О чем у них шла речь — понятия не имею. Лгать не стану, скажу только, что до моего слуха долетело «самых слабых» и «стратегия». Не просите меня это истолковать. Даже сейчас, имея массу времени для раздумий, я не поручусь за их намерения.
Это был первый день без еды. У нас не осталось ни одной галеты, ни одного обрезка рыбы, а когда Харди раздавал питьевую воду, каждый получил по крошечному глотку. Миссис Маккейн во всеуслышание поинтересовалась, не закончилась ли у нас вода, и мистер Харди ответил: нет, не закончилась. Кроме того, он заверил нас, что течи в шлюпке нет, а под банками вода прибывает только потому, что перехлестывает через борт. Я и рада была бы поверить, но не могла. В который раз я заподозрила, что он просто хочет предотвратить панику, но ложь во спасение меня не устраивала. С Генри, кстати, у нас вышла размолвка один-единственный раз: когда он мне внушил, что его родители про меня знают. Еще до замужества я ему сказала: «Разумеется, ты волен сообщать родителям ровно столько, сколько посчитаешь нужным», но, когда у меня на пальце уже было кольцо, мне захотелось узнать истинное положение дел, и тут мы повздорили. В шлюпке у меня возникло сходное желание: точно узнать, что к чему и каковы дальнейшие планы, хотя мистер Харди, скорее всего, не лучше меня мог оценить ситуацию и наши виды на будущее. Он лишь строил догадки, вот и все, но в этом он меня превосходил. Тем не менее мы все считали его виноватым, как будто он знал правду, но скрывал — то ли по собственной прихоти, то ли в наказание за наши грехи.
Мне, как ни странно, понравилось вычерпывать воду. От этого я чувствовала себя полезной, а может, мною двигала чисто женская тяга к наведению порядка. Хоть какое-то занятие — все лучше, чем глазеть на зловеще-черное, пустое море. Орудуя черпаком, я изучала дно шлюпки: высматривала течь, но так и не нашла. Иногда я представляла, что делаю уборку в нашем с Генри несуществующем особняке, который в моем воображении уподоблялся Зимнему дворцу. Перед моим мысленным взором возникала залитая солнцем гостиная, а на самом видном месте — бабушкино канапе в стиле Людовика Пятнадцатого, которое непременно досталось бы мне в качестве приданого, но было — не от хорошей жизни — продано при переезде. Генри любил голубой цвет, поэтому стены я рисовала нежно-голубыми: достаточно голубыми, чтобы сделать приятное Генри, но не бесчувственно-холодными. Генри меня предупреждал, что от его матери, порицавшей наш неравный брак, мы, по всей вероятности, не получим ничего, но я не сомневалась, что рано или поздно добьюсь ее благосклонности.