— Значит, вы еще не встретили свою половинку. Всем известно: за каждым преуспевающим мужчиной стоит женщина. Генри отчасти из-за этого на мне женился.
— Обо мне не беспокойтесь — подумайте лучше о себе. Пора вам что-то решать на будущее.
Не забывая о тяжести выдвинутых против меня обвинений, я невольно рассмеялась. Мистер Райхманн, блистательный адвокат, профессионал до мозга костей, оставался мужчиной, а мужчинам не дано постичь те решения, которые принимают или не принимают женщины.
На суде меня все время характеризовали как нерешительную, и я ничуть не возражала. В самом деле, когда вершилась судьба мистера Харди, я заняла половинчатую позицию. Обе стороны не могли мне этого простить. Сама не знаю, почему я не примкнула ни к одному лагерю: то ли от изнеможения, то ли от природного равнодушия. Если вспомнить, даже мое замужество, которому я, в силу многих причин, была несказанно рада, не вызвало у меня безудержных восторгов, равных тем, с какими Мэри-Энн рассказывала о Роберте. Изредка я ощущала приливы радости, но они не доставляли мне удовольствия: мне казалось, это почти экзальтация, которую следует подавлять или, во всяком случае, загонять внутрь. А если вдуматься, что сталось с теми, кого обуревали эмоции? Священник бросился за борт, Харди и Мэри-Энн лишились жизни, а миссис Грант с Ханной сидят в тюрьме. Там же держат и меня, но я сама по себе и никогда не была с ними заодно.
Когда стало ясно, что миссис Грант так или иначе добьется своего, я легко переметнулась в ее лагерь; на стороне Харди до конца оставался только один человек — мистер Хоффман. Но, единожды приняв решение, я потом не колебалась и ни о чем не жалела. Никто меня не принуждал, и, невзирая на уговоры адвоката, я так и не смогла заявить, что в шлюпке кто-то угрожал мне расправой, прямо или косвенно. Мистеру Райхманну пришлось говорить от себя:
— Представьте, что вы оказались на месте Грейс, перед лицом этих властных женщин, на утлом суденышке, в открытом море. У всех на виду эти самые женщины обрекли человека на смерть. Неужели вы сами, опасаясь за свою жизнь, не подчинились бы их требованиям?
Не стану утверждать, будто именно так и думала, выталкивая мистера Харди из шлюпки. Когда судья дал мне слово, я даже возразила мистеру Райхманну, однако тот повернулся к присяжным и бросил:
— Заметьте, она до сих пор их боится.
Во время перекрестных допросов эта тема возникала не раз. Обвинитель задал мне вопрос, угрожал ли впрямую мистер Харди кому-либо из женщин; я вынуждена была ответить отрицательно. Мой адвокат тут же повернул это к своей выгоде и спросил, получала ли я прямые угрозы от Ханны или миссис Грант; подразумевалось, что за отказ подчиниться я поплатилась бы жизнью, как мистер Харди.
— Нет, прямых угроз не было, — ответила я.
— Случалось ли вам испытывать страх за свою жизнь? — продолжил он.
— Да, — ответила я; страх не покидал меня с той самой минуты, как на «Императрице Александре» прогремел взрыв.
Но даже после такого моего ответа мистер Райхманн, все больше накаляясь, продолжал задавать наводящие вопросы.
— Полагаю, миссис Винтер, вы кривите душой. Скажите, вы чувствовали угрозу? — требовал он вновь и вновь, изматывая меня своей настырностью.
— Да! — выкрикнула я, когда мое терпение лопнуло. — Я чувствовала угрозу ежедневно! — И лишь много позже до меня дошло, что таким виртуозным способом мистер Райхманн заставил присяжных сопоставить все ответы и подвел их к ложному выводу, будто я до сих пор трясусь от страха перед Ханной и миссис Грант.
В перерыве мистер Райхманн отвел меня в сторону.
— В шлюпке вам удалось выжить — теперь надо выжить здесь. И зарубите себе на носу: ситуация одна и та же.
— В каком смысле? — удивилась я.
Посмотрев на меня понимающим взглядом, каким на суде обменивались в ходе сомнительных показаний адвокаты, а у нас в шлюпке — Ханна и миссис Грант, он сказал:
— Если здесь вам тоже придется кого-нибудь утопить ради спасения собственной жизни, то за это с вас никто не спросит, я гарантирую.
В ходе подготовки к даче показаний мистер Райхманн несколько дней кряду истязал меня вопросами, которые составили Гловер и Лиггет. Эти двое держались в тени, потом один или другой брал на себя роль обвинителя и вставлял какой-нибудь незапланированный, более агрессивный вопрос. Даже тихоня Лиггет вошел в роль: его блеклые черты то и дело искажались презрением, а пухлые губы кривились в недоброй ухмылке. Я взглядом искала поддержки у Гловера, который всегда обращался со мной предельно мягко, но тот лишь отводил глаза и вообще отказывался меня замечать. Когда настал его черед изображать обвинителя и сыпать вопросами, мне почудилось в его облике тайное удовольствие оттого, что он вдруг сделался хозяином положения, будто сам нанял меня для ведения дела и теперь отчитывал за какую-то неведомую оплошность. От его мягкости не осталось и следа; я вздохнула с облегчением, когда на смену Гловеру опять пришел Райхманн, который не актерствовал, соблюдал корректность и защищал меня от стороны обвинения, умело изображаемой помощниками. Несколько раз он похвалил меня за «дневник», который, как он выразился, стал для нас большим подспорьем, но, по общему мнению, не мог фигурировать на процессе.
Меня так вымуштровали, что я уже не боялась самых каверзных вопросов, при помощи которых обвинение пыталось вытянуть из меня какие-нибудь обличительные подробности. Собственно говоря, скрывать мне было нечего, и это испытание, достаточное тяжелое, я выдержала вполне сносно. Убило меня другое: мистер Райхманн, который во время наших репетиций сохранял спокойствие, если не апатичность, вдруг обрушился на меня как ураган. От его голоса дрожали софиты, а один раз он так грохнул по столу какой-то книгой, что судья, постучав молоточком, напомнил, что я как-никак его подзащитная, и потребовал умерить пыл.